Хаим Нахман Бялик Поэма «Мертвецы пустыни»
И встали рано поутру, и поднялись на
вершину горы, и сказали: мы взойдем,
мы взойдем на то место, о котором
изрек Господь запрещение за то, что
мы прегрешили. И дерзнули они
подняться на вершину горы; а ковчег
Завета Господня и Моисей не тронулись
из среды стана. И сошли Амалекитянин
и Ханаанеянин, обитавшие на той горе,
и разбили их, и поразили их до истребления.
(Кн. Чисел, 17:40, 44, 45)
Сказал мне тот Араб: пойдем, я покажу тебе
Мертвецов Пустыни. Я пошел к ним и видел
их; они казались только одурманенными, и
лежали они навзничь. У одного из них было
согнуто колено; тот Араб въехал под колено
верхом на верблюде, и в руке его подъятое
копье — и не коснулся его.
(Вавилонский талмуд, Бава Батра, 73-74)
То не косматые львы собралися на вече пустыни,
То не останки дубов, погибших в расцвете гордыни, —
В зное, что солнце струит на простор золотисто-песчаный,
В гордом покое, давно, спят у темных шатров великаны.
Вдавлен под каждым песок, уступивший тяжелой громаде;
Крепок их сон на земле, и уснули в воинском наряде —
Каменный меч в головах, закинуты копья за спины,
Дротики лесом торчат из песка, словно роща тростины.
Головы в космах назад опрокинуты, тяжко, лениво,
Кудри рассыпались вкруг, густые, как львиная грива,
Грозные лица — как медь, очерненная жаром полдневным,
Резвой игрою лучей и бурей в безумии гневном;
Строги могучие лбы, что в небо с угрозой глядятся;
Брови нависли, как чаща, где страшные чуда гнездятся;
Пряди густой бороды, словно змеи, сплетенные в схватке,
Кроют гранитную грудь и вьются по ней в беспорядке;
Грудь — словно наковаль Божья, что с молотом тяжким знакома:
Чудится — Время свой молот, разящий ударами грома,
Долго пытало на них, и внутри затаенная сила
В глыбу сковалась и так навеки безмолвно застыла;
Только глубокие шрамы, как надпись на древней гробнице,
Зоркому скажут орлу, что парит над безгласной станицей,
Сколько и стрел, и мечей, и всех смертоносных орудий
В брызги и пыль раздробилось об эти гранитные груди.
Солнце вставало и гасло, и шло за столетьем другое;
Степь содрогалась от бурь и опять застывала в покое…
Словно в тоске о былом, синеют за далью равнины,
В гордой, безмолвной красе, одиноки от века, вершины.
На трое суток пути — ни звука в пространствах сыпучих:
Смолк, поглощенный пустыней, клич поколенья Могучих,
Стер ураган их шаги, потрясавшие землю когда-то,
Степь затаила дыханье, и скрыла, и нет им возврата.
Может быть, некогда в прах иссушат их ветры востока,
С запада буря придет и умчит его пылью далеко,
До городов и людей донесет и постелет, развеяв, —
Там первозданную силу растопчут подошвы пигмеев,
Вылижет прах бездыханного льва живая собака,
И от угасших гигантов не станет ни звука, ни знака…
Зной и затишье. Но вдруг, иногда, на просторе песчаном
Черная тень промелькнет, поплывет над поверженным станом,
В ширь и в длину, и вокруг очертит во мгновение ока —
И неподвижно замрет над одним из уснувших глубоко.
Сам он и на семь локтей в окружении все потемнело;
Миг — содроганье — шум крыл и паденье могучего тела:
Тяжкою глыбой низвергся на ребра недвижимой цели,
Мощно-крылат и когтист, горбоносый орел, сын ущелий.
Хищные когти орла — как булат дорогого чекана,
Но, как алмаз, отвердела широкая грудь великана;
Миг — и борьба началась, состязанье гранита и стали.
Вдруг — содрогнулся орел, отстранился, глаза засверкали:
Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила…
Вздрогнул, и крылья простер, и вознесся к зениту светила,
Хрипло к могучему солнцу бросил свой клекот могучий,
Выше, и выше, и скрылся в бездонном просторе за тучей.
Только внизу, на копье, бездыханной рукою зажатом,
Бьется перо — бурый клок, оброненный монархом пернатым,
Бьется, трепещет и блещет, одно, сиротливо-чужое…
Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое.
Или, бывало, чуть полдень окутает степь, темно-синий —
Выполз узорчатый змей, из великих удавов пустыни,
Выполз, и свился в кольцо, блестя чешуей расписною;
То он недвижно лежит, отдаваясь недвижному зною,
Тая в истоме жары и купаясь в сиянии лета;
То распрямится навстречу лучам золотистого света,
Пастью широкой зевнет и, волнуя свои переливы,
Баловень старой пустыни, резвится в песке, шаловливый.
То — встрепенулся, рванулся, пополз с тихим свистом шипенья,
Быстро толчками скользит, извивая упругие звенья,
Вдруг — перестал, и на треть поднялся, как обломок колонны —
Столп из кумирни волхвов, письменами волшбы испещренный,
И золотистой повел головою, от края до края
Нечто медлительным взглядом пронзающих глаз озирая:
То исполины пред ним, лежат без числа и предела,
К небу нахмурены брови грозно, и гневно, и смело;
Вспыхнула в глазках змеиных, зеленым огнем пламенея,
Искра шипящей вражды, заповедной от древнего змея, —
Легкой волной прокатился трепет безмолвного гнева
От расписного хвоста до разверстого черного зева,
Пестрое горло раздулось, и, злобно шипя, задрожало,
Словно вонзиться готово, двуострое черное жало.
Миг — и отпрянул назад, свернулся, шипенье застыло:
Дивно покоится вкруг, величава, дремучая сила…
Прянул назад, и уполз, и, сверкая, клубятся спирали,
Искрятся, рдеют, горят — и исчезли в мерцаниях дали.
Спят исполины. Ни звука. Пустыня застыла в покое.
Или подымется месяц на тихое небо ночное;
Степь и открыта и скрыта, разубрана черным и белым:
В белом — безбрежный песок, уходящий к безвестным пределам,
Черным очерчены тени высоких и мрачных утесов:
Мнится — не тени, а стадо слонов, допотопных колоссов,
Что собрались помолчать о тайнах Былого на вече,
Встанут с зарей, и пойдут, и тихо исчезнут далече.
Грустно и жутко луне, ибо там, на равнине бескрайней,
Ночь, и пустыня, и древность сливаются тройственной тайной;
Грустно и жутко пустыне, и сон ее — скорбь о вселенной,
И за бездонным молчаньем чудится стон сокровенный.
Лев иногда в эту пору, могучий, проснется, воспрянет,
Выйдет, неспешно ступая, дойдет до гигантов, и станет,
Голову гордо подымет, венчанный косматым убором,
Недра безмолвного стана роя пылающим взором:
Стан исполинов велик, и великая тишь над равниной,
Сон их тяжел и глубок, и не дрогнет ни волос единый,
Словно б их тенями копий, как сетью, земля прикрепила.
Долго глядит он на них: величава дремучая сила, —
Вдруг колыхнул головой — и, гремя, раскатилось рыканье,
И необъятно кругом по пустыне прошло содроганье,
Рухнуло эхо, дробясь, и осколками грянуло в горы,
И мириадом громов ответили гулко просторы,
Где-то заплакали совы, где-то завыли шакалы,
Ужас и трепет, и вопль наполнил равнину и скалы —
То застонала, полна вековых несказанных уныний,
Устали, голода, боли, — жалоба старой пустыни.
Миг он, внимая, стоит — и, насытяся мощью державы,
Вспять обращает стопы, спокойный, большой, величавый;
Полузакрыты, горят равнодушным презрением очи,
Царственна поступь его — и скрылся за пологом ночи.
Долго, рыдая, дрожат пробужденные скорбные звуки:
Стонет пустыня, ей тяжко, и ропщет на горькие муки;
Лишь пред зарей, утомясь, затихла в дремотном тумане,
Спит и не спит, и о завтра плачет неслышно заране.
Тихо восходит заря… Пустыня застыла в покое.
Спят исполины. Ни звука… Идет за столетьем другое…
Но иногда, возмутясь против ига молчанья и скуки,
Мстит и пустыня Творцу за свои одинокие муки:
Бурей встает, и смерч воздымает к обители Божьей,
Яростно мечет, и рвет, и у трона колеблет подножье,
Вызов бросает Творцу и, бунтуя в безумной крамоле,
Рвется низвергнуть Его и Хаос утвердить на престоле.
Дрогнул от гнева Творец; миг — и нет уж лазури безбрежной:
Как раскаленный металл, небеса над пустыней мятежной:
Хлещет багровый поток, затопляя в бушующей лаве
Богом разрушенный мир и, вздымаясь до горных оглавий,
Дико взревела земля, смешалося небо с пустыней,
Тучи с сыпучим песком в единой бурлящей пучине,
И, от шакала до льва, до могучего льва-великана,
Все закружилось, как пыль, в безумном кольце урагана.
В эти мгновенья –
Вдоль по рядам исполинов проносится гул пробужденья,
И от земли восстает мощный род дерзновенья и брани,
С яростью молний в очах и с мечом в гордо поднятой длани,
И, раздирая рычанье и грохот, и свист урагана,
К небу подъемлется клич, грозный клич от несметного стана,
Ширясь, гремит и гремит, и несется над бурей далеко:
– Мы соперники Рока,
Род последний для рабства и первый для радостной воли!
Мы разбили ярем, и судьбу мятежом побороли;
Мы о небе мечтали — но небо ничтожно и мало;
И ушли мы сюда, и пустыня нам матерью стала.
На вершинах утесов и скал, где рождаются бури,
Нас учили свободе орлы, властелины лазури, —
И с тех пор нет над нами владыки!
Пусть замкнул Он пустыню во мстительном гневе Своем:
Все равно — лишь коснулись до слуха мятежные клики,
Мы встаем!
Подымайтесь, борцы непокорного стана:
Против воли небес, напролом,
Мы взойдем на вершину, взойдем
Сквозь преграды и грохот и гром
Урагана!
Мы взойдем на вершину!
Пусть покинул нас Бог, что когда-то клялся: Не покину!
Пусть недвижен Ковчег, за которым мы шли в оны лета —
Мы без Бога пойдем, и взойдем без Ковчега завета.
Гордо встретим Его пепелящие молнией взоры,
И наступим ногой на Его заповедные горы,
И к твердыням врага — кто б он ни был — проложим дорогу!
Голос бури – вы слышите – чу! –
Голос бури взывает: «Дерзайте!»
Трубите тревогу,
И раздолье мечу!
Пусть от бешенства скалы рассыплются комьями глины,
Пусть погибнут из нас мириады в стремленьи своем —
Мы взойдем, мы взойдем
На вершины!
И страшно ярится пустыня, грозней и грозней,
И нет ей владыки;
И вопли страданья и ужаса мчатся по ней,
Безумны и дики,
Как будто бы в недрах пустыни, средь мук без числа,
Рождается Нечто, исчадье великого зла…
И пролетел ураган. Все снова, как было доныне:
Ясно блестят небеса, и великая тишь над пустыней.
Сбитые в кучу, ничком, оглушенные, полные страха,
Мало-помалу встают караваны и славят Аллаха.
Снова лежат исполины, недвижна несчетная сила;
Светел и ясен их вид, ибо с Богом их смерть примирила.
Мeста, где пала их рать, не найдут никогда человеки:
Буря холмы намела и тайну сокрыла навеки.
Изредка только наездник-араб пред своим караваном
Доброго пустит коня в весь опор по равнинам песчаным;
Сросся с конем и летит, что птица, по шири безбрежной,
Мечет копье в вышину и ловит рукою небрежной.
Чудится — молния мчится пред ним по песчаному полю,
Он, настигая, хватает, и вновь отпускает на волю…
Вот уж они на холме, далёко, чуть видимы глазу…
Вдруг — отпрянул скакун, словно бездну завидевши сразу,
Дико взвился на дыбы, как в испуге вздымаются кони,
Всадник нагнулся вперед — глядит из-под левой ладони —
Миг — и коня повернул — на лице его страх непонятный,
И, как из лука стрела, несется дорогой обратной.
Вот доскакал до своих и поведал им тайну равнины.
Внемлют, безмолвно дивясь, рассказу его бедуины,
Ждут, чтоб ответил старейший — в чалме, с бородой среброкудрой.
Долго молчит он — и молвит: «Валлах! Да святится Премудрый!
Видел ты дивных людей; их зовут Мертвецами Пустыни.
Древний, могучий народ, носители Божьей святыни,
Но непокорно-горды, как хребты аравийских ущелий, —
Шли на вождя своего, и с Богом бороться хотели;
И заточил их Господь, и обрек их на сон без исхода —
Грозный, великий урок и память для рода и рода…
Есть на земле их потомки: зовут их народом Писанья».
Молча внимают арабы загадочной правде сказанья;
Лица их полны смиренья пред Богом и Божиим чудом,
Дума в глазах — и пошли к навьюченным тяжко верблюдам.
Долго сверкают, как снег, издалека их белые шали;
Грустно кивают верблюды, теряясь в мерцаниях дали,
Словно уносят с собой всю тоскливость легенд про былое…
Тихо. Пустыня застыла в своем одиноком покое…
|
|